Валерий Попов: “Учитесь распоряжаться своими впечатлениями…”


Валерий Георгиевич Попов — прозаик, автор многих книг рассказов и повестей («Жизнь удалась», «Новая Шахерезада», «Праздник ахинеи», «Чернильный ангел» и др.), романов «Будни гарема», «Разбойница», «Евангелие от Магдалины», книг для подростков («Все мы не красавцы», «ТИ-ВИ», «Похождения двух горемык», «Нас ждут», «Что посеешь...», «Слишком сильный» и др.).

Лауреат литературных премий имени Сергея Довлатова за лучший рассказ (1993), фонда «Знамя» (1994), «Северная Пальмира» (1998), «Золотой Остап» (1999), премии журнала «Новый мир» (2003), премии имени И. П. Белкина (2003).
Живёт в Санкт-Петербурге.

— Валерий Георгиевич, хочу начать с одного историко-куль­турного разъяснения для читателей. В наше время одним из самых ходких, как теперь говорят по-русски, слоганов стало выражение “Жизнь удалась”. Его можно встретить на рекламных растяжках, в газетных заголовках, на телеэкране... Между тем у этой фразы-возгласа, у этого оптимистического умозаключения есть автор. Так называлась Ваша теперь уже давняя повесть, которая вместе с другой повестью — «Большая удача» — представляет, думаю, Ваше мировидение, Ваше понимание cути земного существования человека и человечества. Вам не досадно, что, принимая выражение “Жизнь удалась”, люди не знают, что у него есть автор, а у автора — замечательная проза, чтение которой доставит им радость и прилив жизненной энергии?

— Художник Борис Мессерер рассказал мне, что ему по случаю юбилея подарили блюдо красной икры, на котором икрой чёрной было написано: Жизнь удалась. Я пожалел, что мне не дали хотя бы икры минтая — на этом блюде подписаться... Нет, в нашу эпоху всеобщей охраны авторских прав мне от использования этого выражения не перепало ни икринки. Но мне важно, что я эту идею выразил. В жизни столько благодати, несмотря на болезни, политические режимы, другие неприятности... А люди себя сжигают той или иной идеей. И объём жизни, аромат свободы теряется в каких-то идейных борениях. Жизнь настолько прекрасна, что её не может испортить ничто. Поэтому так, может быть, в эпоху застоя вызывающе, называлась моя книга, вышедшая в 1981 году.

— Валерий Георгиевич, наша рубрика — «Интервью у классной доски» — обязывает в беседах с гостями редакции задавать несколько общих вопросов. Обязательно: что вам дали — или не дали — уроки литературы в школе?

— Наверное, здесь всегда есть проблема. Однажды с академиком Александром Михайловичем Панченко, ныне покойным, мы выступали в школе и говорили с учениками о том, как полюбить Льва Толстого. Полюбить его, входя через парадные школьные двери, где стоят восковые фигуры Андрея Болконского и Пьера Безухова, сложно. Ты должен что-то о них говорить, что-то объяснять, их, даже Наташу Ростову, надо принудительно любить. В школе меня утомляла литература серьёзная, поучительная, поучающая. Я любил читать Жюля Верна, Стивенсона, разумеется, «Остров сокровищ»... Надеюсь, и сегодня эти книги школьники читают, без них детство будет обеднённым. А с литературой в классе у меня было немножко натянуто. Хотя я как карьерист понимал: если писать сочинения с душой, получишь двойку. Надо писать их как нужно, хотя немножко какой-то оригинальности можно добавить. И вот так цинично относясь к литературе, вычислив степень откровенности, я даже в итоге получил золотую медаль. Вообще, в мои времена в школе с литературой происходили странные вещи. Например, фамилию Зощенко я впервые услышал из уст учительницы литературы, которая как-то сказала, что не понимает, о чём пишет этот Зощенко, он, наверное, сумасшедший.

— Заинтересовались такой анти­рекламой? Ведь в начале девяностых Борис Стругацкий провозгласил: “Валерий Попов — это Зощенко сегодня”.

— Уже в годы моего технического студенчества, когда нас послали на картошку, я ходил за три километра в другую группу, где по вечерам читали Зощенко. Лежали на нарах в колхозном бараке и читали вслух, катаясь от смеха, — это было такое счастье! Тогда же, на этих колхозных работах, на меня обрушились песни, множество песен. Не только советские, но главным образом фольклор — классический, студенческий, блатной... Моя душа на всё это аукнулась, и я стал писать стихи.

— То есть Вы начали со стихов?

— Да. Как все. Впрочем, стихи я писал и в школе, но какие-то абсолютно автоматические. От всего этого осталось стихотворений десять, которые я ценю. Но и они гротескные. “Что быть может страшней для нахимовца — утром встать и на водку накинуться”. Эти стихи очень любили друзья, их пели там, на раскопках замёрзлой картошки, они принесли мне первую волну успеха. Так я понял, что могу занять людей.

— А почему Вы после школы поступили в электротехнический институт?

— Думаю, это было правильно. В те годы, в 1957 году, была мода на технические вузы. Была очень весёлая, игровая, праздничная атмосфера. Там были очень яркие люди, гораздо ярче, чем, например, на филфаке. Другое дело, что у многих пик творчества пришёлся именно на студенческие годы. Говорить только на языке профессии — это значит очень сильно себя ограбить.

Тогда литература занимала у нас больше времени, чем работа. Все читали больше, чем работали. Но это не значит, что читали только неудачники. Многие такие читатели сделали успешную карьеру. Литература учит, как обойти тот или иной столб на твоей дороге, как перепрыгнуть через какое-то препятствие. Литература даёт лазейки и ходы. Учит находить выход из поражения.

— Значит, если есть литература в жизни, жизнь удалась?

— Именно. В моей повести «Жизнь удалась» есть эпизод, когда герой проваливается под лёд и его друзья уже начинают справлять по нему поминки. А на­утро видят: из пролома во льду вылетает лещ, а затем вылезает этот самый друг. Оказывается, воду из пруда на зиму спустили, он подо льдом выспался и наутро, схватив леща, отправился назад, к людям. Я исхожу из того, что совсем не обязательно тонуть. А мы тонем. Часто, имея запас сил, гибнем. Задача моей литературы, её пафос в том, что даже если есть лёд, вода под ним есть далеко не всегда... Торопиться захлёбываться не надо.

— И всё же: как инженер Валерий Попов стал писателем?

— Конечно, толчки к литературе были ещё в школьные годы. Первый мой рассказ связан с такой историей. В соседнем с нашим доме в Сапёрном переулке стояли два атланта; и вот я заметил, что один из них босой, а другой в ботинках. Приводил к ним ребят, показывал. Некоторые пожимали плечами, кто-то обзывал меня, некоторые смеялись. Уже тогда я понял, что надо развивать своё видение жизни, рассказывать другим, что и как видишь. Зачем, почему это надо делать, непонятно. Но хотелось.

У меня есть эссе «Советская литература — мать гротеска». Ну, если не мать, то нянька гротеска. Там я рассказал, как стал писать. Однажды инженером, скучая на работе, тайком читал советский кондовый детектив, запрятав его по обыкновению тех лет в полувыдвинутом ящике стола. И дошёл до таких фраз: “Раздался выстрел. Сергеев взмахнул руками и упал замертво. Пантелеев насторожился”. Вот это да! Вот так надо писать: друга застрелили у него на глазах, а он всего лишь “насторожился”. Из этого ужаса от советской литературы, испытанного мною, сразу появился весь, от начала до конца, рассказ «Случай на молочном заводе». Из несуразности советской литературы, которая довела всех нас до белого каления... И вдруг, подобно искре, здесь рождается гротеск, мой любимый гротеск, который побеждает любые несчастья. Шпион прячется в горе творога, милиционеры съедают гору, шпион перебегает в гору масла...

— «Случай на молочном заводе» — ваш литературный дебют?

— Да. Но первым делом я прочитал его своему другу, с которым учился в институте. Он озадаченно промолчал. Решил, что я написал плохой детектив. А в «Литературной России» в 1965 году его опубликовали как юмористический рассказ. Гротеск у нас почему-то идёт не очень. Но это моё.

— Значит, зачастую замысел рассказа или повести возникает у Вас вследствие какого-то гротескного впечатления, увиденных абсурдных обстоятельств?

— Должна быть какая-то ключевая фраза, ключевая картинка. Мне близки слова Чехова: идея не рождает образ, только образ может родить идею. Нужен какой-то живой эпизод, к которому начинает прирастать всё остальное. Нужна физиология жизни в каком-то её проявлении. Из этого возникает и само ощущение, понимание бытия. Как-то я стоял на платформе в Комарово, ожидая электричку. Билет взять не мог: касса почему-то была закрыта. Стоял, переживал, что придётся платить штраф. Немного скрашивало горечь ожидания штрафа то, что рядом на платформе страстно целовалась молодая пара. Но вот подходит электричка, пара размыкает объятия, и я вижу на их одежде бляхи контролёров. Жизнь работает на меня, страх разряжается хохотом. Теперь даже если оштрафуют — подумаешь, ерунда! Настроение-то хорошее! И все это пригождается — и этот эпизод уже использован, позволил мне “по-своему” завершить трагический рассказ, который, надеюсь, скоро опубликуют. Такие изюминки в повседневности и дают ощущение праздничности, и помогают справляться с бедами. Так и живём.

— Из-за стремления к непосредственным переживаниям и едва ли не вся Ваша проза написана от первого лица?

— Когда оторвёшься от себя, получается как-то неубедительно. Обязательно должна быть своя лимфа в моих сочинениях. У некоторых получается — от имени других, а у меня так. Мне надо из себя создать героя, персонаж — и писать.

— В Ваших недавних повестях «Третье дыхание» и «Комар живёт, пока поёт», которые так или иначе обретут своих читателей не только в наше время, но и в любые времена, с не встречавшейся мне доныне художественной силой и вместе с тем с трогающей до слёз сердечностью рассказано о жизни и быте людей стареющих и очень старых. Признаюсь: много лет, с детства бывши Вашим постоянным читателем, писавши о Вас как критик, я всё думал почти с азартом: ну, кто кого — как в очередной раз Попов справится с этим своим “от первого лица”?! После «Комара» поднимаю руки вверх — Вы достигаете, скажу так, религиозного уровня исповедальности, а главное, побуждаете читателя не только размазывать слёзы по лицу, но и посмотреть на себя в зеркало...

— Здесь мне помогало то, что мой персонаж — всё же писатель, во всяком случае человек творческий... Если впрямую воспринимать умирание человека, отца, то это тупик, тёмный подвал. При обработке самых тяжёлых эпизодов должен был призвук фантазии, свободы, юмора, самоиронии. Мой герой воскрешает в своей памяти эпизоды из жизни отца, им же и рассказанные. Жизнь наших родителей была гораздо богаче, чем наша. Хотя считается, что они жили в зашоренном советском обществе, отчаянных поступков они совершали гораздо больше, чем мы... Оттуда тоже черпаю силы.

— Да эти повести очень милосердны и потому, что они возбуждают память читателя. Мне как читателю просто необходимо вступить в незримый диалог с Вашей книгой: вот у Вас с отцом было так, а у меня с мамой так... И особенно радостно, что даже не вспоминаешь при этом о своём, так сказать, литературном образовании, о профессиональном инстинкте что-то кому-то объяснять. Это в связи с тем Вашим и академика Панченко разговором со школьниками... Я пережил, может, даже прослезился — спасибо писателю, спасибо Валерию Попову.

— Важно, что герой при этом не выздоравливает, а умирает. Он не может жить вечно. Но, несмотря на очень значительный возраст, умирает на лету, умирает в делах. Он не хочет умирать, валяясь в постели. В этом позитив.

— У Вас есть свои любимые книги?

— Здесь так: я всё, что написал, не выпускаю в свет недоделанным, не отпускаю, пока не полюблю. Например, уже третий год пишу повесть. Событийный ряд был готов два года назад, но я её не отдал; и пришло столько всего: негодяй стал симпатичным негодяем, неудачник стал любимцем сразу двух женщин... Появилось дыхание жизни, объём. Три года, вроде бы непродуктивно, но на эти “трудодни” я получил немало литературного счастья.

— Вами написано немало. Нет ли мыслей последовать традиции и подвести промежуточные итоги в виде собрания сочинений? И читателям было бы удобно...

— Хотя в следующем году мне исполняется семьдесят лет и подводить итоги надо бы, что-то меня не влечёт предстать перед читателем рядом однообразных обложек. Эти могильные плиты могут вызвать у читателя уныние. Физиология книги — очень интересная вещь. Например, я очень люблю читать Джерома только по его жёлтому двухтомнику пятидесятых годов — по которому прочёл его впервые. Любимые книги помню на ощупь, люблю их запах... Это дополнительное наслаждение.

— А что Вам не нравится в современном книжном мире, когда издают всё?

— По-моему, сейчас сложилась не очень здоровая литературная мода: если ты считаешь себя продвинутым читателем, должен читать какие-то знаковые книги. Носить с собой в рюкзачке и время от времени вынимать в приличной компании. Книжное отражение общей гибельной тенденции продавать бренды. Продавать дешёвку как дорогое. Книги, которые вздувают по тем или иным расчётам. К сожалению, это зачастую захватывает тех, кто готовится к профессиональной литературоведческой деятельности. Как-то я был на филфаке, говорили вроде о книгах — но: ни одного живого слова! “Гиперссылка”, “суперссылка”, “метатекст”... И книги они берут лишь такие, где “это” есть — иначе не будешь “в моде”... Тоска! Вроде шёл в филармонию, а попал на собрание настройщиков роялей. Никакой музыки, только технические термины. Теперь очень многое направлено на постмодернистов, современниками которых, между прочем, были живые, оригинальные писатели — Вадим Шефнер, Виктор Конецкий, Виктор Голявкин... Но так называемые преподаватели склоняют молодежь к модной литературной скуке, взращивают из одарённых ребят стандартные, однообразные литературные шампиньоны. Так им проще! И такие люди определяют сейчас литературную погоду. Призываю ребят не покупаться на это, читать то, к чему действительно лежит душа.

— Учитель литературы должен здесь помогать?

— Учитель литературы должен многое. На встречах со школьниками я часто спрашиваю: пишете что-нибудь? Пишут в основном фэнтези. А это опасно, потому что искусственно и легко. “Пластилин колец”... И в нашей прозе побеждают компьютерные технологии. Это хорошо видно на совещаниях молодых писателей. Пишут одинаково, что автор из Уссурийска, что из Калининграда... Тоже искусственно, нарезки из уже бывшего в литературе. Так что ещё в школе надо учить школьников распоряжаться своими впечатлениями, раскладывать их по полочкам, выстраивать из них рассказы.
Вышла смешная история — запиши. Нечто значительное с тобой произошло — запиши тем более Может, писателем и не станешь — но научишься чувствовать и ценить жизнь.

К счастью, книги Валерия Попова выходят часто. Хотя и на прилавках не залёживаются. А мы по возможностям нашей газеты предлагаем читателям два небольших рассказа Валерия Георгиевича из его детской книги «Все мы не красавцы» (1970). Впрочем, разделение на “детское” и “взрослое” здесь очень условно. Свободный от какой-либо политической суеты, Попов каждой своей строчкой следовал и продолжает следовать завету Льва Толстого: “Цель художника не в том, чтобы неоспоримо разрешить вопрос, а в том, чтобы заставить любить жизнь в бесчисленных, никогда не истощимых всех её проявлениях”. Любить жизнь от детства до глубокой старости. Вот почему рано ставшие читателями Валерия Попова не только обязательно переходят к его “взрослым” книгам, но и стремятся пережить ещё раз то, что было прочувствовано над страницами Попова в детстве.

Сергей Дмитренко

 
Понравилась статья? Поделиться с друзьями: